Два образа пустоты. Георгий Иванов, Иосиф Бродский : страница 5 из 6

Опубликовано: 
8 января 2010

И ничего кроме – Пустота и Язык.

Язык и Пустота.

Вот такой фантом заворожил Россию, русскую поэзию, втянул, будто в воронку Эдгар По вместе с кораблем Перегрина.

А ведь Бродский Россию не знал. Россию-Русь-Родину. Его глубина исчерпывается XVIII веком – силлабически-занудным Просвещением. Та же затягивающаяся в бесконечное велеречие вязь, те же анжамбманы.

А где прежние 8 веков. Где «Повесть временных лет», «Житие Феодосия Печерского», Иоанн Грозный и Курбский, где пламенный Аввакум, где литургическая поэзия, заговоры, песни? [1]

Абсолютная глухота! И отсюда им так легко выговаривается о своем Отечестве: «Се вид Отечества. Лубок».

Бесспорно, для того, кто не знает и не любит Отечество, его история – лубок. А для того, кто принимает в свое сердце со всеми бедами и преступлениями – Троица Рублева.

Величайший поэт Совка – и первый поэт Либерализма. Нет ли здесь глубинного сходства, подсказки о духовном родстве двух «враждующих» систем, вскормленных из одного источника?

Пустота Иванова – странным образом не убивающая и не пребывающая пустота, за ней не стоит онтологическая ущербность бытия, опыт потери не отрицает утерянного. «И не надо помогать» – просьба о помощи, когда уже нет ни надежды, ни сил терпеть, это плач Иова. Нет ничего, ни Бога, ни России, ни царя – но есть тот, кто помнит о них, и в нем они вновь пробуждаются к жизни, через крик отчаяния, ущербность бытия, опыт потери не отрицает утерянного. «И не надо помогать» – просьба о помощи, когда уже нет ни надежды, ни сил терпеть, это плач Иова. Нет ничего, ни Бога, ни России, ни царя – но есть тот, кто помнит о них, и в нем они вновь пробуждаются к жизни, через крик отчаяния. Пустота у Иванова – отсутствие, пустота у Бродского – присутствие.

У Бродского нет – реальности, нет Бога, царя, России – потому что их нет в опыте, хотя они должны были бы быть, чтобы оправдать бессмыслицу и пустоту жизни. Но такие «надуманные» понятия, не получившие онтологический статус в опыте своего отчаяния, остаются фигурами речи. Столь частое упоминание пустоты у Бродского похоже на заклинание – сгинь, исчезни, но если нечему взяться взамен, куда может исчезнуть реальность? Этот страшный опыт заброшенности в бытии – опыт советского существования, мучил поэта всю жизнь. Он растет, «как опара», вздувается, разламывает железные обручи культуры – заполоняет собой весь мир, всю вселенную. Заменой пустоте становилась семья, память, империя, культура, язык. Но все, кроме языка в этом ряду смертно – и Бродский видел за краткими вспышками бытия бесконечную картину пустого бессмысленного мира. Там, где Иванов видел все, что оплакал в эмигрантских стихах. Один шел от полноты бытия к аскезе – отказу от всего, но и теряя, умаляясь, прозревал свет за тьмой пустоты[2], другой рвался из бездны пустоты к твердой почве, ясному небу, человеку внутри осмысленного мира, но все равно видел лишь пустоту, и высокая звезда Вифлеема становилась не реальностью, но умозрительным маяком, который только подразумевался в этих ежегодных стихотворных упражнениях к Рождеству. Хаос побеждался не гармонией, но порядком, то есть не изнутри, но внешним образом, механизмом повторения, механизмом каталогизации, насквозь культурной. Иванов же отказывался от культуры как раз в иронии, дистанцировался от ее потерявших враз ценность оснований, всякое его стихотворение есть антикаталог, оно требует единичности и моего (нашего) вживания в полноту переживания, в отсутствие, в несказанное. Там, где Бродский пытался выговориться полностью, Иванов отказывался говорить вообще. Каталог против дневника, механизм против спонтанного действия.

 


[1] Вот, например, слова Иванова, которые нельзя представить у Бродского: «Чистый родник народного творчества всегда был лучшим достоянием русской поэзии». С. с. в 3-х тт. Т. 3. Стр. 483.

[2] Странно, что завороженные экзистенциальным отчаянием Иванова, немногочисленные исследователи его поэтического мира уткнулись лишь в пустоту, не увидев за нею зияющего света.

См., например: «К началу 21столетия стихотворное пространство общелирической ойкумены оказалось освоенным до двух крайних пределов: душевного микрокосма И. Анненского и “сияющей пустоты” Г. Иванова». «Образ души и категория вечности в лирике Лермонтова, Анненского и Георгия Иванова» http://panny-esperans.livejournal.com/1990.html, или «…первые строки стихотворения О. Мандельштама “В Петербурге мы сойдемся снова”. Интересна символьная перекличка: “бархат всемирной пустоты” у Мандельштама и беззвездная космическая пустота небытия-дыры у Г. Иванова». Чигиринская О. С. Мотив отплытия в эмигрантском творчестве Г. Иванова. http://www.zpu-journal.ru/e-zpu/2008/5/Chigirinskaia/

Но в том-то и дело, что опыт Анненского был умозрителен, его трагичность не знание, но предчувствие; опыт Иванова и Мандельштама слишком различен, чтобы сопоставлять их представления о пустоте. Для Мандельштама – пустота то, чему следует показать «кукиш», бросить вызов даже ценой жизни, как не-культуре, не-бытию, недолжному, для Иванова, как у же говорилось – это пространство, остающееся после потери всего самого близкого, пространство следа и памяти, и поэтому имманентно возвращающееся из состояния пустоты в состояние наличия бытия – всяким актом памятования (стихотворного текста).

Но у каждого из трех вышеперечисленных поэтов слышатся голоса, зовущие из пустоты, и слова, обращенные к Тому, кто заполняет пустоту жизнью.

Страницы