Моя сестра Марлена. Из мемуарного цикла «Повторение пройденного»: страница 2 из 2

Опубликовано: 
12 августа 2010

Повторяю ещё раз: автор не включила это стихотворение ни в одну из своих книг, в том числе нет его и в «Потерявшихся стихах» – книге, составленной из стихов старых, где-то хранившихся, кем-то без спросу унесённых из её дома, – порой и для того, чтобы доставить «куда полагается»: как выяснилось ещё в давние годы, в её квартиру, всегда широко открытую для гостей, хаживали и «стукачи»… Среди таких стихов оказалось и «Письмо корреспонденту “Огонька”». Знакомлю с ним нынешнюю читательскую публику не за какие-то его выдающиеся литературные качества (стихи, по всей правде, слабоваты, наивны), но потому, что оно сыграло заметную и памятную мне роль в жизни её, да и всей нашей семьи. Главным образом, за эти стихи она была подвергнута весной 1964 приводу в КГБ, где доблестные чекисты («чистые руки, горячие сердца и…» медные лбы!) держали её в течение целого дня, заставляя объяснять, что означают строчки: «Их (стихи) ночью пишут и в перерыв» («Почему – ночью?! От кого вы таитесь? И, главное, что там такого написано, что «никто не видит их до поры»? До какой поры? Чего вы ждёте?...». И т. д.)    

Отделом, ведавшим в те времена «работой» с творческой интеллигенцией, в Харьковском УМГБ командовал некто Колубаев. По-моему, он её и допрашивал. Чекисты продемонстрировали столь же примитивный, упрощённый подход к словесности, что и ревностная корреспондентка глянцевого журнала тех времён. При поверхностном чтении могло показаться, что автор напрасно взъелся на бедную девочку. Но речь шла не только о ней…    

Интересно, что автор выступал тогда вовсе не против главной государственной идеи, а, напротив, в её защиту: «И серп и молот… мне в том порукой»! Грубый и наглый привод поэта, школьной учительницы, матери двух детей, в КГБ был осуществлён в рамках… воспитательного календарного мероприятия: по случаю годовщины «встречи руководителей партии и правительства с представителями творческой интеллигенции», имевшей место 8 марта 1963 года! Но наша мама, отсидевшая 5 лет в «особом» лагере, восприняла сцену увода дочери из дому как её арест и на почве стресса слегла, долго болела… А осенью у неё произошел инфаркт, ставший причиной смерти. Правда, это случилось после другого, более значительного события: внезапного свержения Хрущёва, с именем которого мать связывала «Большой Реабилитанс», давший ей и нашему отцу (как и множеству других узников лагерей) свободу и восстановление прав. Перед смертью она спрашивала у врача по поводу властителей, объяснивших снятие Хрущёва со всех постов мнимой его «болезнью»: «Зачем они врут?!»   

Впоследствии жизнь показала, что в этих стихах сестры содержалось поистине вещее прорицание: сын автора опечатывал в августе 1991 Харьковский обком коммунистической партии. А ещё через несколько лет приобрёл для офиса возглавляемой им Харьковской правозащитной группы большую квартиру в центре города, принадлежавшую ранее кадровому гебисту, который в 1950 вёл «дело» наших с Марленой родителей и упёк их в лагеря на 10 лет особого режима. «Потомок» Марлены получил помещение для работы защитников прав и свобод человека из рук «потомка» следователя Рыбальченко. Правда, обошлось без «мокрухи»…   

Мне кажется, что история с этим стихотворением очень типична и показательна для обстановки начала 60-х гг. как иллюстрация к работе идеологического пресса на излёте хрущёвской оттепели. Посмотрите, уважаемый читатель, как советские идеологи сами себе ковали оппозицию! Подростком поэтесса была полна прекраснодушной любви к людям, к «серпу и молоту», мечтала стать новой Жанной д’Арк – и чем ей на это ответила «родная власть»? Глупыми ярлыками и гнусной клеветой! Поруганием поэзии.   

С годами сестра продолжала писать всё более дерзкие, с точки зрения властей, стихи, они появлялись в эмигрантской прессе, Это власти бесило, и они вновь пытались её запугивать… С 1968 г. её (так же, как и её друзей – Чичибабина и Богославского) перестали печатать, но продолжали время от времени с ними «беседовать» Однажды вызвали и предъявили претензию: зачем она в своём доме держит, да ещё на видном месте, портреты Солженицына, Сахарова? Тон «предупреждения» был настолько угрожающим, что портреты она убрала. В последний раз «беседа» состоялась уже в начале «перестройки», но не с гласными работниками КГБ, а с литераторами. Сначала к ней явился Револьд Банчуков, много лет с нею не общавшийся, и затеял разговор: почему бы ей не попытаться вновь печататься? Можно было бы принять такое предложение за его собственную инициативу, если бы сестру не пригласили ещё и в Союз советских писателей (членом которого она не была), и тогдашний руководитель Харьковского отделения этого Союза прозаик Борис Силаев не начал разговор на ту же тему, которую поднял Револьд: «Почему вы не печатаетесь?» Затем спросил, зачем она посылает свои стихи в журнал «Континенталь» (он имел в виду Максимовский «Континент»). Прозвучали и скрытые угрозы… Но в дальнейшем «перестройка» явно вышла из-под контроля её инициаторов, была уничтожена цензура, Бориса Чичибабина, Марлену Рахлину, Марка Богославского и других, вчера ещё как бы не существовавших, поэтов, стали печатать в лучших и популярнейших изданиях страны. Сбылось то, что «с кляпом во рту» ещё в 70-е годы предсказывала она в стихотворении, посвящённом актёру и барду Леониду Пугачёву:     

 

* * *    

Враньё! Мы всё же победим!

Не говорю, что одолеем!

Всего скорее околеем,

наивно доказуя им,

что деньги – сор, а слава – дым…

И всё же, всё же победим.   

Ведь это мы, а не они,

даём народу хлеб и воду

любви, искусства и свободы,

ведь это мы, а не они,

решаем, вёдро или слякоть,

смеяться людям или плакать.   

Ведь это мы, из наших комнат!

Ведь это нас с любовью вспомнит

народ в предбудущие дни!   

Мы победим, а не они!   

 

В начале этих моих заметок сказано, что не дело родни – оценивать творчество своих близких. К слову, я вообще очень долго относился к Марлениным стихам с прохладцей, боясь собственной братской необъективности, излишней пристрастности. Это, однако, не означает, что у меня нет своих предпочтений. Мне гораздо более по сердцу её стихи о быте, её лирика. Лет с 16-ти я и сам стал сочинять – и Марлена признавалась мне неоднократно, что именно с этих пор стала ко мне относиться всерьёз. Когда она уехала по назначению за 200 с лишним км от Харькова учительствовать в селе Берестовенька, Красноградского района, я стал сильно скучать по ней и однажды послал ей туда шутливые стихи, спародировав одно из стихотворений А. Блока, поэзией которого тогда увлёкся:

  

Опять одет, как ляги в краги,

В тоску и скуку, – прямо ах!

И вязнет пёрышко в бумаге,

Как спицы в дряхлых колеях!   

Марлешка! Милая Марлешка!

Мне глазки серые твои,

Твоя шальная головешка –

Как чувство первое любви...   

 

Далее я пенял на неких её начальников и сотрудников (в соответствии с пародируемым стихотворением названными, по Блоку, «чародеями»: с её же подачи повторял их имена: «Порфирьич... Венза... А Битенской?! Ну чем, скажи, не чародей?» (Семён Исаакович Битенский был директором Берестовеньковской школы, и ему (о чём мы не могли знать) предстояло сыграть заметную, хотя оказавшуюся, слава Богу, не очень значительной, роль в жизни сестры...) «И чародеев череде я свои проклятья приношу!» Я уговаривал Марленочку всё же приехать домой хоть на денёк:   

 

Марлешка! Милая Марлешка!

Ад – без тебя! С тобою – рай!

Марлен! Пожалуйста, не мешкай:

Скорее в Харьков приезжай!   

И невозможное – возможно!

Дорога долгая – легка!

Исполнись рвением дорожным –

Исполни просьбу чудака!   

 

Непрезентабельные эти стишки растрогали адресата, ей почему-то понравились и «ляги в краги» (тут мой «неологизм»: если можно «ножки – ноги», то почему нельзя «ляжки – ляги»?), и другие «художественные особенности» моей незрелой музы. Впрочем, и я однажды в тот (ещё благополучный для семьи) год съездил к ней – уж так был к ней привязан, так мне её не хватало…   

Теперь несколько слов о С. И. Битенском. Человек городской и семейный, он был одним из двух сыновей достаточно крупного, «с положением», технического специалиста или хозяйственника, о чём сужу только по месту жительства семьи: Дому Специалистов. Старший из братьев, Семён получил образование историка, а работал (до 1948 – 49 гг.) директором одной из городских школ. С женой был, по-видимому, в ссоре, во всяком случае, она с двумя, по-моему, детьми жила отдельно где-то в Белгороде. Младший же брат его, актёр театра русской драмы на ролях «Кушать подано» (помнится, в одной из пьес он играл «Шестого стражника») был тоже уже женат, притом – на дочери секретаря Харьковского то ли обкома, то ли горкома партии Шачневой. К тому времени еврей на посту директора школы превратился в явление уже довольно редкое (в конечном счёте, к середине 70-х гг. остался один на весь город: Роман Абрамович Полонский!). Не удержался и Семён Исаакович – впрочем, «сам виноват»: был освобождён от должности за … «бытовое разложение» – любовную связь с учительницей, которую я знал по своей родной школе.    

Надо сказать, Семён Исаакович был мужчина видный, даже, я бы сказал, обольстительный, лицом напоминавший известного тогда киноактёра Андрея Абрикосова. Возможно, под прикрытием могущественной Шачневой он отделался от неприятности довольно легко, для чего, впрочем, ему пришлось уехать из города и возглавить сельскую школу в той самой Берестовеньке, куда прибыла учительствовать Марлена. Живой, весьма неглупый, он сумел «обаять» не только её, но и всю нашу семью. В каникулярное время стал бывать у нас на правах сотрудника сестры… Родители с ним вели беседы даже и политического свойства – например, я перехватил мамину сочувственную, понимающую улыбку по поводу его реплики о Г. М. Маленкове: «сталинская плеяда…» Сказано было с явной иронией и в момент, предшествовавший роковому событию в жизни семьи. Тучи над родителями сгущались, к тому времени по «второй волне» репрессий были уже снова за решёткой папин двоюродный брат, мамин дядя, арестован и осуждён родной брат отца… (надо ли говорить, что впоследствии все, по Юзу Алешковскому, «оказались ни при чём»!)   

Упомянутое выше стихотворение «Не я!», столь удачно положенное на музыку нашим другом Фаиной Шмеркиной и ею же мастерски исполняемое, я недаром не могу слышать без слёз. Поэтесса удивляется тому, что перенесла несносную реальность жизни. И, в частности:    

 

Не я открыла дверь – беде

С нечеловеческою мордой…  

 

Конечно же, в этих двух строчках – беглое и жуткое воспоминание о том, как она, молоденькая, после первого года работы гостившая летом в родном доме, отворила дверь людям (оперативникам Гебухи), которые, арестовав папу, привели его домой для производства многочасового обыска. А она приняла их за ремонтников, приведённых, как ей представилось, отцом, и встретила своей радостной и всегда радующей других весёлой, приветливой улыбкой, широко распахнутым взглядом её чудесных серых глаз… В следующую же секунду, заметив мертвенно бледный цвет папиного лица, его убитый вид, она поняла свою ошибку. Всю жизнь свою несу без вины наказание, что «НЕ Я» оказался на её месте, что 19-летним мальчишкой весь день гулял с девочкой после экзамена, и сердце не позвало меня домой! Мне тогда по дороге уже сказали, что случилось, и, Боже, как без слов обнялись мы на пороге, брат и сестра, – на пороге несчастья своей жизни, своей семьи, на пороге новых бед нашей бедной, несчастной родины…   

В этот вечер был с нами и Семён Битенский. Он, оказывается, явился к ней в гости как раз во время обыска, но она, сопровождаемая по коридору «опером», не впустила своего директора войти, успев шепнуть ему, что происходит, и попросив сообщить об этом нашей родне, жившей, как и его родители, в Доме Специалистов. Потому-то, забежав к ним, я и узнал о происшедшем, и тётка, родная сестра-близнец отца, сквозь слёзы просила меня «пока» к ним не ходить – не дискредитировать перед советской властью её мужа – дядю Шуру, заведующего кафедрой, видного вузовского деятеля нашего города. Умоляю читателя не услышать в этом моём сообщении ни нотки осуждения нашей родни, натерпевшейся страху от власти террора, в утверждении которого мы все пассивно (а старшие – и активно) участвовали.   

Потом в течение всего времени, пока длилось «следствие», я исправно хаживал на свидания с дядей Шурой, а также, отдельно, с целым выводком двоюродных тёток. Под покровом сумерек они считали такие встречи приемлемыми, но всё время напоминали и мне, и друг другу: «Тише! Тише! Чш-ш-ш!» Марлена много лет спустя рассказывала снисходительно о том, что я «зачем-то» хаживал на такие встречи, а вот она-де – нет, потому как ей это было противно… Я помалкивал, но сейчас возражу: её тощенькой зарплаты сельской учительницы никак не хватало на ежедекадные две продуктовые передачи, а родственники (особенно дядя Шура) мне давали деньги регулярно…   

Ей, однако, никак не позавидуешь: «идиотизм деревенской жизни» (выражение К. Маркса) никак не облегчал ей одиночества. Некоторые приятели, встречая её на улице в городе, теперь старались перейти на противоположную сторону. Один лишь Стасик Славич (позже – довольно известный прозаик, «новомирский», из круга В. П. Некрасова) посетил её в Берестовеньке. А там всё время был рядом увлекшийся ею директор… Уж не знаю, что он ей говорил, как планировал будущее, но на какое-то время ей показалось, что они этим будущим связаны.   

После второго года её работы по распределению предстоял обязательный по закону третий, однако с помощью Семёна ей удалось уволиться. Мне же удалось сохранить её городскую прописку, согласившись на неравноценный, грабительский обмен жилплощадью, который был навязан мне Гипросталью – при условии, что они зато сохранят это её право оставаться жительницей города. Далее сестра собиралась последовать за новым другом (Семёном Исааковичем) на Дальний Восток, куда он уехал, возглавив там среднюю школу в прибрежном посёлке Тетюхе, Приморского края.    

Однажды она отправила меня к нему с каким-то поручением на квартиру к его родителям – в Дом Специалистов. Отворил мне сам Семён – и тут же по испуганному выражению его лица и мимическому движению, явно означавшему: «Осторожно! Молчок!») я понял, что в доме находится его законная жена… Кажется, я незаметно передал ему Марленину записку. Но сценка отчётливо мне показала, что от жены он свою личную жизнь скрывает. Так что дальнейшее развитие событий не стало для меня неожиданным. А получилось так. Он уехал, пообещав Марлене устроить ей вызов на работу, а также предоставление подъёмных, с учётом, что в состав её семьи входит 20-летний брат и их старая бабушка. Ехать на другой конец страны у нас средств не было.     

Вызов, действительно, пришёл: то была телеграмма из райОНО, с обещанием предоставить работу по специальности и выплатить подъёмные… Но, во-первых, лишь по прибытии, во-вторых, – ни слова о членах семьи!   

Этим ли, другим ли вечером, лёжа в постели, мрачная, как туча, сестра взяла клочок бумаги и стала сосредоточенно что-то писать. Потом, позвав меня, протянула мне записку. Взяв бумажку, читаю примерно следующее: «Я подло обманута….» – и ещё что-то… Я нежно её обнял, она расплакалась…   

Потом, обсудив ситуацию, мы сошлись на том, что ничего страшного не случилось, не надо драматизировать, я высказался в том духе, что Семён вовсе не хотел её обмануть, но как человек легкомысленный сам запутался в собственных делах… Так думаю и до сих пор.   

Тем летом явился отсидевший свою пятилетку Борис. Появился и у нас. Но что она могла ему сказать, если он привёз из лагеря ЖЕНУ! Это была Клавдия Поздеева, работавшая в управлении лагеря. Она страдала эпилепсией, и Борис привёз её в Харьков для лечения у местных специалистов. Сестра Бориса Лида в своих воспоминаниях утверждает, что брак был заведомо фиктивным – не считаю это невероятным. Так или иначе, она вскоре ушла жить в общежитие по месту работы. А потом и вовсе уехала – говорят, что в родные места. У Бориса были явные попытки навести мосты в отношениях с Марленой – уже в 1959 г. принёс он ей на Подгорную, где она жила с мужем, двумя детьми и нашей мамой, стихотворение, полное нескрываемой любви и откровенной страсти... Частично оно было опубликовано в моей книге о нём, полностью – в одном из альманахов афульской литстудии. А теперь вошло и в наиболее полное «Собрание стихотворений» поэта, составленное его вдовой Л. С. Карась-Чичибабиной и вышедшее в 2009 году.   

Личная жизнь и семья сложились у сестры и её мужа Ефима Юльевича Захарова на редкость удачно. Утончённо литературная Марлена и простоватый на вид Фима, на первый взгляд, были полярно противоположны. На деле же прекрасно ладили и как бы дополняли друг друга. Фима был идеально надёжным человеком. В первые годы их совместной жизни, правда, бросалась в глаза явная разница в образе жизни: вымотавшись на производстве, «жаворонок» по жизни Фима рано укладывался на диван и сладко засыпал, предоставляя жене общаться с её высокоинтеллектуальными гостями. Он вообще-то и сам был любителем чтения, но явно не совпадал с нею «по фазе».    

Не знаю, произошло ли какое-то особое событие, но примерно на рубеже 60-х гг. его как подменили. Он вдруг стал непременным лицом на вечеринках, приёмах гостей, всяческих, как теперь говорят, «тусовках», в которых оба теперь участвовали в одинаковой мере заинтересованно. Его полюбили и такие старые друзья Марлены, как Чичибабин и Даниэль, и новые: Ладензон, Алтунян, Недобора…   

В 1995 он специально приехал из Харькова в Симферополь встретить меня в аэропорту: я боялся новой, постсоветской действительности, расцвета преступности, сюрпризов уже незнакомого быта. После лощёного, комфортабельного аэропорта Бен-Гурион – каким разором пахнуло на меня от полуразрушенных «воздушных ворот» Крыма, этой жалкой, промерзшей гостиницы, где мы с ним ночевали в промороженном за зиму номере, удобства которого он не переставал нахваливать.   

Фима умер летом 2000 года. За какой-то покупкой отправились они вместе в город. Отошли метров 100 – 200 от своего дома на Стадионной, направляясь к станции метро, и ему вдруг стало плохо, он опустился на асфальт, кто-то из прохожих вызвал по телефону скорую, но его спасти уже не удалось. Весной следующего года я приехал второй раз за время нашей эмиграции на две недели, имея в виду побыть с сестрой вместе в день его рождения… Как раз были майские праздники, День Победы, мой одноклассник Павлик Гаркуша вдруг надумал пригласить к себе домой нескольких общих друзей – и упросил меня приехать с Марленой. Вот когда я почувствовал, как стало популярно её имя среди харьковской интеллигенции с тех пор как в годы «перестройки» сняли запрет с её творчества, и она стала печататься. Домашние и соседи попросили её почитать стихи и буквально в рот ей смотрели, а племянник хозяина дома, сам – известный ещё с советских лет педагог-новатор, почему-то стесняясь встречи, вовсе ушёл из дому… С тех пор прошло уже 9 лет, уже и Павлика давно нет на свете…   

Но стихи Марлены – живут, живы её дети, внуки, трое правнуков. Одна из вечных тем поэзии – Жизнь и Смерть – сильно и мощно занимала её внимание на протяжении целых десятилетий. После знаковой для её творческой биографии первой бесцензурной книги «Надежда сильнее меня» уже следующую, «Другу в поколенье», она в авторском предисловии объявила своей «последней книгой»… Я её резко отругал в письме – и прав оказался: за этой книгой последовали «Потерявшиеся стихи», «Чаша», переводы из В. Стуса, два издания (в один год!) совершенно новых стихов книги «Октябрь, на июль похожий», а в 2006 году – ещё одна книга новых стихов: «Прозрачные слова». И в том же году – книжка воспоминаний… Ну, просто хоть пиши заявку в Книгу рекордов Гиннеса! Ведь в том году ей уже исполнился 81 год… А Пушкин писал о том, что лета шалунью рифму гонят…     

Конечно, я понимаю: с жизнью расставаться не легко. Уже и сам подошёл к этому рубежу. Но так было жаль мне её, когда читал, скажем, такое:   

 

Заноси, мой лёгкий последний снежок,

заноси мои остатние дни…

  

Или:   

 

Так легко отдавать, а потом пировать:

есть чем сердце согреть и слезу утереть,

и не всё отдаю, вот осталась кровать,

чтобы было на чём умереть.  

 

Или:   

 

Я умру на рассвете. Выйдет ранняя рать лучей

(объяснили мне, что я умру на рассвете),

и обидно будет, что я умерла ненужной, ничьей,

и что плакать по мне будут только мои ненаглядные дети.   

 

Конечно, там много и на удивление бодрых, жизнеутверждающе мудрых стихов, но вот эти, такие безрадостные, толкнули меня на вот какой ответ:   

 

Феликс Рахлин   

СТИХИ СЕСТРЕ (в ответ на одну из последних книг её лирики)   

1.

Ну откуда, ну зачем такая грусть?

Вечер жизни, время тризны, – ну и пусть!

Разве мы любили мало, разве нас

Жизнь жестоко не помяла, разъярясь?   

Но каких детей в награду дал нам Бог?!

Им навеки сердце радо, – вот итог!

Что ж твердишь ты лишь о грустных о вещах?

Будто кто-то нам бессмертье обещал…   

А к тому ж – зачем спешить? куда спешить?

Надо петь, пока поётся, – петь и жить.

Умереть всегда успеем, но в конце –

лишь с улыбкой, лишь с улыбкой на лице!   

2.

Но, честное слово, ведь это ещё не всё:

не смылилось мыло, и жар не остыл душевный,

и сон не прервался, заманчивый и волшебный,

и смех не умолк, раскатистый и весё-

лый смех, и жизнь продолжается, сложная и простая,

и проектируют правнуков дети наших детей,

и вдруг да удастся добраться – без роздыха, без простоя –

до нового мира потомков, до их правнучатых затей?!   

 

2005    

 

…Вдруг сейчас сам себя заподозрил в хронологической ошибке: эти стихи – не ответ ли на её предыдущую, предпоследнюю книжку?.. Что ж, если даже так, то тем приятнее думать, что я хоть чуточку помог ей продолжить удивительный творческий марафон её старости, всей её жизни – написать ещё много стихов.   

Племянник Женя рассказал, что в последние дни свои она не узнавала его, временами путая со мною, принимая за меня, приговаривая: «Фелинька, братик…»   

Прощай навсегда, моя любимая, единственная родная сестра! Спасибо за то, что ты была у меня.     

 

Феликс Рахлин

8 августа 2010 года

(60 лет со дня беззаконного ареста наших родителей)

Страницы